Выполняется запрос
 

Результаты затяжного кризиса Творческой Личности

Автор:
Рыжачков Анатолий Александрович

«В феврале 1942 года из далекой Бразилии пришло известие, что Стефан Цвейг покончил жизнь самоубийством. Помню ту боль, с какой это известие отозвалось в душе.

Начало 1942 года — время грозное, трагическое для нашей родины, но Федин тут же, в том же феврале, откликнулся на смерть Цвейга. Иначе он не мог. Он не спал всю ночь, перебирая письма Цвейга, полные страсти, интереса и любви к литературе, вспоминал его книги, присланные сразу после выхода.

Свое прощальное слово он назвал «Драма Стефана Цвейга».

«На чужбине, вдали от порабощенной родины, за океаном, покончил самоубийством Стефан Цвейг. Еще не известны обстоятельства самоубийства. Но даже не зная их в точности, можно хорошо представить себе душевную драму писателя в последние годы, если вспомнить его литературный и человеческий облик.

Это был бесспорно большой писатель Австрии, один из заслуженных современных писателей Европы, автор известный и любимый у мирового читателя. Как рассказчик он в совершенстве обладал тайной занимательности. Он строил сюжет с мопассановской легкостью, насыщая рассказ великолепными картинами внутренней жизни героев, всегда очень сложных и часто болезненных. Велика его близость к Достоевскому. Новеллы его останутся для художников примерами мастерства, для читателей — источником наслаждения. В биографическом жанре он создал книги образцовые и утвердил новейшее европейское искусство исторического портрета в художественной литературе. Я завидую историкам и критикам литературы, которым предстоит писать о книгах и блеске таланта Стефана Цвейга. Я завидую тому читателю, который каким-то чудом еще не слышал о Стефане Цвейге и вдруг прочтет «Амок», или «Письмо незнакомки», или «Марию Антуанетту». Но какое чувство вызывает у всех нас старая, разгромленная, поверженная Западная Европа, не способная и бессильная уберечь даже лучшие таланты от своего поработителя, который гонит, толкает, предает их на погибель!»

Весной 1932 года, в дни, когда разгорелось наступление гитлеровцев на немецкий народ, Цвейг писал Федину: «Депрессивные               книги в наши дни я считаю моральным преступлением... Быть слабым в такое время, которое требует всего человека,— это мука».

Цвейг призывал к бодрости, к борьбе с темными силами нацистов, призывал прежде всего самого себя, потому что был уверен, что, «несмотря на безразличие интеллигенции, несмотря на ослепление широких масс, в тот момент, когда будет сделана попытка превратить хозяйственный кризис Европы в войну против России или против какого-нибудь другого государства, у многих из тех, кто теперь еще молчит, проснется совесть, и не так-то просто удастся безрассудствовать господам, как это было в 1914 году, когда (о чем недавно рассказал в своих мемуарах князь Бюлов) граф Бертхольд, «улыбаясь», сообщил, что сербов-то воевать принудят».

В эпоху, когда велась открытая подготовка к войне, Стефан Цвейг полагал, что война невозможна, что интеллигенция не даст себя захватить врасплох, что совесть проснется даже у тех, у кого она пока дремлет, что сейчас налицо «более высокая форма решимости», чем когда-либо прежде... Но суровая действительность разбила иллюзии, и с этим блистательным художником, с этим «европейцем с ног до головы», с этим мечтателем и гуманистом свершилось то, что стало судьбою всей передовой интеллигенции Запада. «Цвейг должен был покинуть свой Зальцбург: у ворот любимого города стоял волосатый призрак, поднявшийся из соседнего Мюнхена. С посохом беглеца Цвейг стал переходить из одной земли в другую. Волосатый призрак шел за ним. Вскоре фашизм мог торжествовать: вспыхнул самый зловещий из костров, раздутых Гитлером,— костер мировой войны. Его зарево преследовало Цвейга, куда бы он ни уходил,— у берегов Малой Азии, на Британских островах, в бесконечно далекой Бразилии. Земной шар превратился в огненную планету».

Какое горестное разочарование пережил Стефан Цвейг, когда понял, что долгие годы после первой мировой войны были прожиты в иллюзиях, что уверенность в безопасности сделала его и близкую ему часть европейской интеллигенции, бессильными перед угрозой войны. «Эту уверенность европейские «оптимисты» считали своим оружием. Они надейлйсь вынуть оружие из ножей, если будет нужда. Когда же перед ними возник волосатый призрак гитлеровца и они попробовали схватить красивую рукоять своего меча, они обнаружили, что ножны были пусты».

Стефан Цвейг «был антифашистом по складу мышления, по убеждениям, по всему чувству художника. Он был гуманистом в понимании XIX века и стремился уберечь свой гуманизм в неприкосновенности от века XX. Война как средство для достижения цели была противна ему. Он не допускал, что 1914 год повторится. И он дожил до наших дней. И год, когда война подошла к берегам Америки, стал его последним годом, его «роковым мгновением»... Воображение противится присоединить к трагической веренице жертв войны имя Стефана Цвейга».

Со страстным сочувствием, с горячим призывом к лучшим людям Запада, чтобы так больше не повторилось, пишет Федин о мучительной драме Стефана Цвейга, который стал одной из самых непростительных, вопиющих жертв волосатых горилл XX века,

Отклик Федина на смерть Цвейга — лирически скорбное слово о красивом, великодушном человеке, блестящий талант которого известен во всем мире, человека погибшего безвременно, в зените своих возможностей.

Всем существом почувствовав страшную трагедию этого тонкого, блистательного художника, Федин дал великолепный социально-психологический анализ причин, приведших его к самоубийству. Он не только не осуждает Цвейга, но глубоко ему сочувствует, вместе с ним переживая его душевные муки.

Томас Манн, который, конечно, несравненно ближе знал Стефана Цвейга и был связан с ним несравненно более крепкими социально-историческими и литературно-психологическими узами не проявил ни этого понимания, ни этого милосердия.

Томас Манн пишет первой жене Стефана Цвейга Фридерике Цвейг 15 сентября 1942 года:

«Вы пишете (о чем я не знал), что его супруга страдала неизлечимой болезнью и что это очень способствовало решению умереть вместе. Почему он этого не сказал, а оставил нас с мыслью, что мотивом его поступка было неверие во время и в будущее? Неужели он не сознавал своего долга перед сотнями тысяч людей, чтивших его имя, на которых его уход не мог не подействовать глубоко удручающе? Перед множеством товарищей по судьбе, которым хлеб чужбины дается гораздо тяжелей, чем давался ему, прославленному и не знавшему материальных забот? Неужели он смотрел на свою жизнь как на сугубо частное дело и просто сказал: «Я слишком сильно страдаю. Управляйтесь сами. Я ухожу»? Вправе ли был он предоставить нашему заклятому врагу кичиться тем, что вот снова один из нас капитулировал перед его «великим обновлением мира», расписался в своем банкротстве и покончил с собой? Такое истолкование, такое использование его поступка врагом можно было предвидеть. Он был в достаточной мере индивидуалист, чтобы не заботиться об этом...

Поверьте мне, глубокоуважаемая фрау, что о замечательном человеке, чье имя Вы носите, я скорблю не менее искренне, чем те, кому дано было выразить свою боль и свое восхищение в печати. Все эти хвалы я читал с истинным удовлетворением и при всем своем горе радовался демонстративным, государственным почестям, оказанным покойному страной его последнего прибежища. Да почиет он в мире, и пусть живут среди нас его имя и его творения» 1.

Известно, что Манн был одним из «вечных спутников» литературной жизни Федина, и потому Федин болезненно воспринял упрек, брошенный Манном погибшему собрату по перу. Федин был уверен, что Цвейг сделал все, что мог, что было в его нравственных и физических силах, чтобы заклеймить фашизм и остаться верным идеям гуманизма.

В том же письме к Фридерике Цвейг Томас Манн пишет, что Стефан Цвейг не хотел жить ни в одной из воюющих стран, и когда узнал, что и Бразилия, которая была его последним убежищем, тоже будет втянута в войну, он ушел из жизни. Манн делает справедливый вывод: «В этом есть последовательность, не поддающаяся никакой критике. Нельзя сделать больше, чем то, что его природа и убеждения скрепили смертью. Смерть — это довод, побивающий любые возражения; в ответ можно только благоговейно умолкнуть. Я говорю: умолкнуть. Мне было не до слов и сейчас не до слов».

Так почему все же появилось слово упрека? Слишком сложна и трагична в то время (1942 год) была внутренняя жизнь самого Томаса Манна. Недаром он жаловался Фридерике Цвейг на собственную «усталость и перегрузку» и на тяжелое потрясение, которое вызвала в нем смерть Цвейга...

Но сам Стефан Цвейг в своей посмертной «Декларации» достаточно ясно раскрывает свое душевное состояние, приведшее его к смерти, и убеждает, что здесь играли роль отнюдь не слабость и не пессимизм, что он никогда не смотрел на свою жизнь как на «сугубо частное дело».

В «Декларации», сетуя, что стал свидетелем «гибели своей родины» и того, как его «духовная отчизна Европа уничтожает самое себя», Цвейг писал: «Чтобы в шестидесятилетием возрасте начать жизнь заново — нужны особые силы. А мои уже исчерпаны долгими годами бездомных скитаний. Поэтому я считаю за лучшее своевременно и достойно уйти из жизни, в которой для меня высшим благом была личная свобода и доставлявшая мне огромную радость умственная работа. Я приветствую всех моих друзей. Возможно, они увидят утреннюю зарю после долгой ночи. Я, самый нетерпеливый, ухожу раньше всех».

В своих мемуарах («Вчерашний мир», 1941) Цвейг, подводя итоги иллюзиям прошлого, мужественно заявляет, что он и близкая ему интеллигенция, его друзья, стоят «на распутье, когда нечто уже завершено и нечто новое начинается».

Если бы обстоятельства помогли Цвейгу справиться с тяжелейшим духовным кризисом, приведшим его к самоубийству (как известно, даже обстоятельства личной жизни — смертельная болезнь жены — были против него), то, по всей вероятности, он раскрыл бы сущность этого нового и принял бы деятельное участие в социалистическом переустройстве мира. Для этого у него, большого художника, было достаточно творческой силы, человеколюбия и оптимизма.

Разные люди, разные судьбы в многоликом, трагически противоречивом мире. Но Стефан Цвейг сделал все, что мог, чтобы его друзья, к которым он обращается в своей «Декларации», отказались от иллюзий вчерашнего дня и увидели «утреннюю зарю после долгой ночи».

Брайнина Б.Я. Федин и запад : Книги, встречи, воспоминания / Б.Я. Брайнина. – М.: Советский Писатель, 1980. – Стр. 249-255